– Кажется, Семен Терентьич, я тебе никогда не надоедал наставлениями и теперь об этом не думал. Но дело вот в чем: жена твоя хворает; я привозил сюда Межевского, он находит положение ее опасным и настоятельно советует ей ехать за границу, именно в Теплиц, в Богемию.
– В Богемию! Эк вас куда нелегкая несет!
– Нет, не нас, а одну только бедную и больную жену твою; может быть, с Маслаковыми.
– Да ведь там, слышно, шулера где-то на водах тех собираются, – так туда, что ли?
– Может быть, и собираются – об этом я не разузнавал; знаю только, что другие люди, кроме шулеров, ездят туда лечиться, и за этим-то надо бы ехать и Любови Ивановне.
– Что ж я стану делать тут? Я бы рад, хоть бы уж там каков бы я ни был, да с чем же я ее отпущу? Я ведь понимаю, чем это пахнет, а у меня, кроме должишек, нет ровно ничего; разве вот что: купишь ты У нас с Карпушей еще клок землицы? Пожалуй, по самую усадьбу отрежем, нечего делать, – а? Ладно что ли? Ну, по рукам да давай деньги!
Это особь статья; я только спрашиваю тебя отпускаешь ли ты жену ради болезни ее?
– Отпускаю, братец, ей-богу! Что? Не веришь? И еще когда задумал жениться, так сказал и Карпуше дал слово, что исправлюсь, вот что! Ведь я хоть и негодяй, а душа у меня предобрая!
Рассудив, что имение Карпуши и Шилохвостова промотано, пропало невозвратно и расходится по клочкам располагая притом сделать из него со временем особенное употребление, Игривый прикупил еще и другую часть его, условившись наперед, чтоб известная сумма выдана была Любаше на поездку за границу Между тем все было для поездки этой изготовлено; срок, по условию с Маслаковыми, назначен, и Павел Алексеевич приехал проститься с Любашей и проводить ее за усадьбу; далее провожать ее казалось ему неприличным, потому что у нее были тут и муж и родной брат.
Она приняла его грустно и радостно, сидя среди дорожных ящиков и чемоданов. Он стал утешать ее старался немного развеселить и дал ей несколько советов и наставлений на дорогу; она долго слушала его спокойно и наконец спросила:
– Но когда же все это будет, друг мой? Мне кажется, что все приготовления наши сделаны на ветер
– Что это значит? Я вас не понимаю.
– Я говорю, что, вероятно, никогда не соберусь и не уеду отсюда.
– Как не соберетесь? Вам непременно должно выехать сегодня в положенный час, чтоб не опоздать разве вы не совсем?…
– Я совсем…
– Ну так за чем же дело стало?
Любаша помолчала, потом взглянула на Игривого и сказала вполголоса:
– За… мне ехать не с чем: я не получила и конечно, не получу ни копейки.
– Как это можно? Да я вчера уплатил все сполна, и, будьте спокойны, вотчина будет сбережена для ваших детей…
– Я вам уже столько обязана, что не умею более благодарить. Верьте мне, я поняла ваше благородное намерение, хотя вы мне не говорили доселе ни слова, конечно, щадя меня… и за это я вас благодарю… Не менее того у меня денег на дорогу нет, и потому я не поеду.
– Но объясните мне, ради бога, все это; я ничего не понимаю.
– Объяснение очень просто; Семен Терентьич с Карпушей уехали в ночь бог весть куда и взяли все деньги с собой, до копейки.
– А! так вот что!… Ну, это уж моя вина, – сказал Игривый. – Оплошность моя непростительна. И в самом деле, как я мог думать только, что, взяв деньги в руки, они сдержат свое обещание! Воля ваша, а это так забавно, что, право, тут сердиться не на кого! Тут я один виноват, и я же за это в дураках. Впрочем, это все равно, это мое дело, я с ними сочтусь.
Он отправился поспешно домой, через час воротился, привез денег, отправил и проводил Любашу. Она молчала и плакала, поручила другу своему детей – у нее было их уж двое, Ваня и Анюта, – и, обнимая его, всего в другой и в последний раз во всю свою жизнь, сказала:
– Что бы ни случилось, ворочусь ли я, нет ли, ради бога, обещайтесь мне быть отцом моих детей: они сироты…
– Обещаюсь вам, Любовь Ивановна, и после это-. го обета вы можете быть спокойны; разве меня не станет. Вы были моею: бог нас соединил, люди разлучили; но на детей ваших я смотрю как на своих.
С сокрушенным сердцем глядел Игривый вслед за исчезавшею вдали коляской, и ни одна душа из многолюдной дворни, проводившей любезную барыню свою до этого распутья, не нарушила каким-либо звуком продолжительное, задумчивое молчание Павла Алексеевича. Народ уважал его и, казалось, понимал по какому-то безотчетному сочувствию. Приехав домой, бедняк несколько успокоился, ему стало полегче; тяжелый камень, хотя временно, свалился с плеч его; он был свободен, он мог бы ехать вместе с Любашей; он сильно чувствовал потребность эту, должен был даже сознаться, что и для нее это было бы наконец ясным, счастливым временем после стольких ненастных, бедственных лет, – но он не хотел пожертвовать доброй славой ее и старался вести себя с возможною осторожностью. Прислуга, чрез которую обыкновенно расходятся все домашние вести и сплетни, не только вся была на стороне Игривого, но также была убеждена в чистоте дружбы его с их молодой барыней и из уважения к ним обоим стояла за правду: в целом уезде отношения этой четы были известны в настоящем их виде, и, несмотря на все толки, пересуды, сожаления и шуточки, вообще все-таки знали, что Игривому и Любаше упрекнуть себя не в чем.
Возвратившись в одиночество свое, Павел Алексеевич занялся еще прилежнее хозяйством, особенно же старался привести в порядок расстроенных крестьян, приобретенных у соседа, и успокоить тех, которые остались еще заложенные и перезаложенные за Карпушей. Шилохвостое продал весь участок женин; но не менее того, по тесной и неразрывной дружбе с шурином, с которым у него было все пополам, управлял некоторым образом остатком его имения, если только эти бестолковые распоряжения можно было назвать управлением. Игривый почти каждый день бывал в Подстойном, присматривая за детьми Любаши, и почти каждый раз должен был успокаивать крестьян то убеждениями, то кой-какими пособиями. Он часто не знал, как быть и что делать.